Джованни Тьеполо. Менуэт, или Карнавальная сцена
Выход мог быть следующим. Путинский режим становится режимом
парламентского типа. «Единая Россия» при сохраняющемся кредите доверия
населения к Путину, получив большинство в Государственной Думе, образуют
правительство. Медведев идет на второй президентский срок со значительно
уменьшившимися конституционными полномочиями главы государства.
То есть в одном случае – победа принципа «реальности»: не смей повторять первый неудачный опыт, он неизбежно кончится плохо, как и предыдущий. В другом – торжество бессознательного «влечения», которое требует закрыть глаза на реальность: нет, неправда, прошлый опыт кончился замечательно, и потому его стоит повторить еще раз. По терминологии Фрейда в одном случае мы имеем невроз, при котором человек под влиянием принципа «реальности» боится сказать, чего он хочет на самом деле, в другом – психоз, когда человек под воздействием бессознательного желания отрицает или во всяком случае искажает саму реальность. В 2008–2011 годах у нас фактически и боролись между собой две партии – партия консервативного невроза и партия либерального психоза. Невротики кричали: свобода – это всегда опасно, и мы ее не хотим. Психотики им возражали: да что вы говорите об опасности, все ведь кончилось тогда так прекрасно, вперед – к свободе и прямым выборам губернаторов. Драма президентства Медведева состояла в том, что не появился психоаналитик, который мог бы сказать: нужно обязательно попытаться повторить то, что не удалось в 1980-е. Чтобы, добившись иного, более позитивного итога нашей трансформации, избавить наш народ и избавиться самим от тех комплексов, которые сами по себе, помимо всех иных внешних факторов, провоцируют нас на очередной истерический революционный срыв, за которым может последовать столь же истерическая реакция.
«Перестройка-1»: «политическое пробуждение» в условиях политического инфантилизма
Горбачевской эпохе сразу же не повезло с историческими ассоциациями: на протяжении по крайней мере первых пяти лет – с 1985 по 1989 годы – ее упорно сопоставляли с хрущевской «оттепелью». Причем сами так называемые архитекторы перестройки были явно готовы встроиться в такой ассоциативный ряд. Именно поэтому последний относительно спокойный год горбачевизма – 1988-й – был ознаменован реабилитацией жертв сталинских репрессий и соответственно разоблачением преступлений 50-летней давности. Соратники Горбачева как будто судорожно стремились доделать то, что не успел или, точнее, не захотел доделать Хрущев: оправдать Бухарина и Каменева, осудить коллективизацию и т.д.
«Оттепельные» ассоциации сыграли с «перестройкой» злую шутку: они сразу же задали очень конкретное – и одновременно совершенно ложное – представление о «конце эпохи». Ей предстояло, как и периоду хрущевской либерализации, быть раздавленной консервативными силами сверху, теми персонажами в партаппарате, которые по каким-либо собственным причинам не захотели принять размаха социально-политических изменений. Из «оттепельного» шлейфа ассоциаций и тянулись все эти – на самом деле бессмысленные уже в 1986 году – споры об «обратимости» и «необратимости» перемен. Тем самым как бы подчеркивалось: надо до такой степени «разогреть» общество, спустить культуру и экономику с поводка, чтобы злые консервативные силы партноменклатуры, когда-то погубившие Хрущева, не посмели поднять руку на горбачевские преобразования. О том, что горбачевизм может иметь совершенно иной – «неоттепельный» – финал, столичные интеллигенты задумались, пожалуй, только в 1989-м. Именно тогда появился «Невозвращенец» Александра Кабакова и зазвучали призывы Андраника Миграняна к «железной руке».
Удивительно, но даже явная мистика чисел – двухсотлетний юбилей начала Великой французской революции, пришедшийся аккурат на 1989 год, – не заставил расширить горизонт восприятия эпохи. В Горбачеве все предпочитали видеть Хрущева, но почти никто – генерала Лафайета или Людовика XVI. Загипнотизированные «оттепелью» и страхом перед будущими «заморозками» интеллигенты и слушать не хотели ни о какой «революции», и потому, когда революция все же произошла, она была принята не столько с восторгом, сколько с удивлением.
Что же отличает ранний период революции? Почему многим впоследствии, после истерической вспышки радикализма, он вспоминается в столь радужных чертах – в отличие от последующих этапов так называемого поступательного восхождения (как было принято говорить в советских учебниках)? Может быть, самый главный признак подлинной революции, именно ее первого, самого прекрасного, времени – времени созыва Генеральных штатов и взятия Бастилии, – это то, что в революции становится невозможно не участвовать? Революцию вообще не начинают революционеры, революционеры выходят на сцену из-за кулис лишь на заключительных этапах революции – революцию делает все общество. Наступает момент, когда все без исключения – и радикалы, и консерваторы – понимают, что статус-кво невозможен, что требуются социальные перемены, что настоящее положение, еще недавно воспринимавшееся как прочное и долговременное, более нетерпимо.