Особое место
{div width:385|float:left}{module 3_JohnVIII}{/div}Удивительна интенсивность духовной жизни Второго Рима: базары и арены, превращенные в места бурных дискуссий, где обсуждались не только новости повседневной практики, но с не меньшей страстностью – догматика и теологумены прописываемой в земной летописи христианской цивилизации.
Само догматическое и церковное здание христианства обустраивалось на созываемых императорами Вселенских и поместных соборах в ходе борьбы с ересями за православное единомыслие. Причем с ересями, порою преследуемыми как государственное преступление, а порою – представлявшими государственную политику. Многообразие духовного творчества дополнялось необычной для своего времени и обстоятельств социальной мобильностью, когда пелена родовитых кланов, поставлявших кандидатов на императорский престол, прорывалась выходцами из социальных низов: кесарями становились солдат-наемник, бывший крестьянин, торговец-меняла…
Политическая жизнь Византии, несмотря на декларацию симфонии имперских и церковных властей, подчас прямо определяется как «абсолютная власть, ограниченная легальным правом на революцию» (Жильбер Дагрон), то есть она отчасти унаследовала черты той специфической организации, которая сложилось еще во времена принципата и была охарактеризована Теодором Моммзеном как «перманентная революция».
Римское наследие, сохраненное и преображенное в христианской Византии,
влияло на облик совокупной европейской цивилизации, изменяло ее.
Однако на излете империи реформируется прочтение христианского политического текста – как общежития, сообщества, соборного тела. Мировоззрение это с привкусом хилиазма и обертонами «апокалипсиса Исайи» уводит от подвижности «перманентной революции» к покою «отмирания государства», преображаемого в «семью народа/народов» (пасификация по образцу «на земли мир, в человецех благоволение»).
Тут возникает вероятность (а по сути, смертельная опасность) для христианской культуры смешения категорий «вечность» и «безвременье». Иначе говоря, искус простодушного или лукавого сближения с «азиатским» (деспотическим) идеалом неподвижности, обусловленным главным образом боязнью перемен, то есть социальным эскапизмом. А это уже радикально отличает данное синхронистичное мировоззрение от христианского взгляда на превосходство вечности над временем как исполнение его полноты («времени больше не будет»). В том числе в результате человеческих усилий, определяемых как история (преодоление и разделение).
Но ощутимо также расхождение с западноевропейским политическим мировоззрением, формировавшимся в ходе городских революций и воплотившимся затем в формулу национального государства как пространства «непрерывного плебисцита». А еще с воспоследовавшей сменой восприятия/стратегии частной духовной жизни как личной мистерии (лествицы) на интенсивные усилия по верификации статуса спасения (предопределения) в категориях успеха, причем чаще понимаемого как успех житейский.
Социокультурная динамика Второго Рима, кажется, прервалась накануне возможного системного преображения: в предрассветной дымке чудились невидимые миру, но улавливаемые внутренним оком контуры иного сообщества. «Возрождение Палеологов» сопровождалось расцветом концептуального творчества, чреватым богословским осмыслением не только синергии, но и ее культурных следствий, предвкушением трансформации, если не трансмутации, религиозных и политических институций. Процесс, надо сказать, в чем-то синхронный западноевропейскому транзиту, но отличный по внутренним основаниям.
Трагедия восточнохристианской цивилизации, возможно, была предопределена изначальной сложностью, нелинейностью избранной культурной траектории, парадоксом, заложенным в ее политическое тело и связанным с императивом осмысления в православном социальном тексте института императорской власти. Другими словами, икономической, по сути, идеей плотного сосуществования земного царства и горней общности, пребывающей в искаженных грехом земных пределах.
Идеал симфонии властей предполагает жертвенное (подвижническое) напряжение властителей, практику каждодневного преодоления конфликта страстей. Иначе говоря, ситуацию перманентно отодвигаемого кризиса, трансгрессии, чреватой в момент той или иной слабости молниеносным развитием катастрофы… Из этого источника, кстати, проистекает чин венчания на царство как укрепляющего сакрального действия с элементами особого таинства – увенчанного мона(р)шества, фиксирующего жертвенный подвиг отказа от обычной земной жизни, деятельного «бытия для других»: своего рода незримого белого мученичества в миру и «в самом своем естестве». В отличие, скажем, от интронизации или тем более республиканской инаугурации – ритуала принесения присяги сеньору (народу), то есть версии оммажа.
В общем же и целом, римское наследие, сохраненное и преображенное в христианской Византии, влияло на облик совокупной европейской цивилизации, изменяло ее. Пробуждая, к примеру, вибрации Ренессанса, одним из источников коего был поток идей и людей, манускриптов и произведений искусства, исходивший из Нового Рима, особенно после захвата его крестоносцами в начале XIII века. А специфическое наследие римской цивилизации – республиканское законодательство, свод римского права, транслированный в сумятицу европейской городской революции (в виде дигест Юстиниана), – судя по всему, отчасти воздействовал на взгляды и действия, приведшие к генезису республиканской государственности Нового времени начиная с революции Соединенных провинций.