Я не хочу представлять нашу семью неким оторванным от реальной жизни островком «материалистического идеализма». Были у нас и критический взгляд на происходящее, и достаточно жесткие оценки прошлого, и неудовлетворенные бытовые нужды, и систематическая нехватка денег, и неприятие многих глупых императивов, принятых в обществе. Видел я вокруг себя и другие семьи, и другие идеалы. Сейчас для меня именно эти отличия, их природа стали одним из самых главных «внутренних дискурсов». Я пытаюсь понять природу того смертельно опасного раскола, в котором мы существуем и который продолжает с огромной настойчивостью добивать страну. Я хотел бы максимально глубоко и обстоятельно понять, почему родившийся в 1902 году в Костромской губернии Белкин Николай Иванович (мой отец) и родившийся в 1921 году в соседней Ярославской губернии Яковлев Александр Николаевич (член Политбюро ЦК КПСС, «прораб перестройки») столь различны по своим глубинным принципам, по своим ценностям? Почему первый – просто и без пафоса любил свою страну и всю жизнь отдал науке, второй – «тоже-ученый» – стал ее сладострастным палачом? Почему я, родившийся в Ярославле в 1950 году, люблю свою страну во всей ее сложной и противоречивой целостности, а родившаяся со мной в один год в Барановичах Валерия Ильинична Новодворская ненавидит ее с глубокой профессиональной самоотверженностью санитара-истребителя вредных насекомых? И можем ли мы найти компромиссное сосуществование во имя общих для нас высших ценностей?
Сетования поэта Слуцкого: «Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне», – были поэтической шуткой, не более. «Лирики» находились не просто «в почете», а прямо-таки в фаворе. Слава и обласканность властью наших знаменитых «стадионных» поэтов, наших «звезд советской эстрады», наших кинематографистов, писателей, художников были предельными.
***
Восстанавливая тот образ будущего, который существовал в моем воображении в далеком прошлом, могу быть неточен во многих деталях, но при этом я уверен, что существенные, базовые черты передаю правильно. Во всяком случае, о том, к чему пытаюсь пробиться – к ценностному ядру семьи и моему личному, – стараюсь писать правдиво.
Благословенные шестидесятые сменились семидесятыми – именно этот период сейчас называют застоем. В том контексте, о котором я пишу, те годы – как раз не застой, а начало мощной турбулентности, сомнений, расхождений в жизненных принципах, для многих – переоценки фундаментальных взглядов на общество и государство. Для меня основным источником этих «возмущений» была среда научно-технической интеллигенции, часть которой начала эмигрировать, что сопровождалось пересмотром взглядов на «идеалы коммунизма» и на «пороки капитализма». Сердцевиной такого пересмотра и такой переоценки в большинстве случаев была неудовлетворенность материальным положением и материальными перспективами в сравнении с таковыми в «развитых странах». В иных случаях неудовлетворенность исходила из религиозного или национального дискомфорта. Я, разумеется, находился под влиянием этих разговоров, периодически погружался в информационный поток, описывавший замечательную, изобильную жизнь «там» и мрачную несвободу в мире тотального дефицита «здесь». При этом, однако, мое ценностное ядро – как я теперь понимаю и формулирую – не размывалось, не разрушалось. Я лишь становился более информированным, но не утрачивал при этом благоразумной способности подвергать сомнению любые сведения. Во мне не происходила смена представлений о «правильном пути», не формировалась стратегия перебежки «туда, где лучше». И если я к концу семидесятых уже догадывался, что в восьмидесятом году коммунизм построен не будет, то считал это лишь неточностью прогноза, ситуативной ошибкой, а не принципиальной непригодностью парадигмы. Важно также отметить, что к концу семидесятых мой критицизм в отношении существовавшей политической системы и ее справедливости изрядно возрос. Вера в «неотвратимое» светлое будущее подугасла, а значимость материального фактора возросла. Разнообразие судеб и жизненных путей моих коллег, сверстников, множественность факторов, влиявших на это, указывали, как минимум, на то, что не все в жизни так однозначно и «единственно верно», как думалось в юности. Я тогда еще не мог осознать «джексон-вэниковскую» эмиграцию моих коллег и знакомых как «смену личной парадигмы», но ясно осознавал приятие ими других «правил игры», других жизненных ориентиров, которые они воспринимали не только как более выгодные, но и более справедливые для себя и своих детей. Ради этого они отказывались от культурной и языковой среды, не просто принимая неизбежность превращения их детей и внуков в иной культурно-языковый тип, но и горячо желая этого.
***
Восьмидесятые годы с очевидностью продемонстрировали маразматическую беспомощность высшей власти, необходимость перемен, но таких перемен, которые приведут-таки к построению общества всеобщей справедливости – общества, по-прежнему называемого коммунизмом или «социализмом с человеческим лицом». Любой партийный лидер, призвавший к переменам, был обречен на успех и всенародную поддержку. Таковым оказался Горбачев. Конечно, важно понять, кто он – дурак или умница, мерзавец или праведник, предатель или герой, политический диверсант или кто-то еще. Важно – но не для моих рассуждений. Для моих рассуждений важнее, что в результате его деятельности у меня было отнято будущее. То самое будущее, к которому я стремился, к достижению которого готовил себя и своих детей. То будущее, за которое я нес ответственность перед поколениями своих сограждан.