Леонтьев имел возможность, благодаря дипломатической службе, что называется, на месте ознакомиться с византийским наследием в Греции и на Балканах. Поэтому его очень сильно задело отсутствие в списке цивилизаций Данилевского Византии. Самостоятельный в других своих выводах, Данилевский поставил риторический для своего времени вопрос о Византии: «С лишком тысячу лет прожила она после отделения от своей римской, западной сестры; каким же прогрессом ознаменовалась ее жизнь после последнего великого дела эллинского народа – утверждения православной христианской догматики?» То есть мыслитель не предпринял попытки уйти от общественного штампа.
Похожим образом обстоит дело и с интерпретацией леонтьевского «византизма», который – без малейшей оглядки на современную Леонтьеву историографию (и на характер мышления самого Константина Николаевича) – доводится до абсурда в «новой версии учения о Третьем Риме». Леонтьев-де, в противоположность старцу Филофею, верил не в Москву – Третий Рим, а в необходимость обновления русскими и греками Второго Рима, то есть Византии. В подобных интерпретациях совершенно игнорируется тот факт, что ввести этот термин Леонтьева побудили современные ему реалии. Во-первых, огульное посрамление Византии в Европе и европеизированной мысли России, во-вторых, неуемное – чисто этническое – восхваление «славянской идеи». Вот что писал о термине «византизм» сам Леонтьев в письме к отцу Иосифу Фуделю: «Это слово “византизм” употреблено мною изо всех статей моих только в одной (“Византизм и Славянство”); опасаясь (тогда, в 72–73 гг.) каких-то туманных и обманчивых либерально-славянских новшеств на старой греко-российской церковной почве, я захотел пояснее указать на то, что даже и помимо сферы личной веры того или другого из нас, православие (греко-византийцами развитое) имеет для России и культурно-государственное значение (просветительное, обособляющее и утверждающее). И только! После этого я нигде ни разу не говорил “византизм” (поищите-ка!), а всегда уже говорил “Православие”, “Самодержавие” и т.д.»
Все значительное в истории выковывалось в ходе осуществления стратегии
«иосифлянства» – за счет устроения человеком не только окружающего мира,
но в первую очередь самого себя. Стратегии же прогрессизма и хилиазма,
напротив, приводят к регрессу и деградации.
Поэтому было бы сущей насмешкой истории, совершенным непониманием духа леонтьевской историософии воспринимать его «византизм» как констатацию «несамостоятельности» России, ее «второсортности» или некой «неважности» по сравнению с самой Византией. Напротив, если бы вдруг кто-то из современников Леонтьева так проникся его идеями, что заговорил бы о русской области византийской цивилизации, Леонтьев (как и в случае со «славянской» и «туранской» цивилизациями) сразу бы обратил внимание на европейские связи Руси. Во всем необходима гармония, стратегия золотой середины, поэтому-то он иногда позволял себе делать акцент больше на византийскости России, чем на ее славянскости: «Уменьшатся только наши лжеславянские претензии; наше культурно-национальное сознание примет только с этой стороны более правильное и добросовестное направление».
Леонтьев достойно ответил на вопрос Данилевского о том, чем была богата жизнь Византии, не только выделив Византию в отдельную цивилизацию, но и описав высокий уровень разных ее составляющих. Имея греческие, римские и израильские корни своей национальной идеи, эта цивилизация сплотила их в едином порыве и на их базе создала сложную, величественную и одухотворенную композицию религиозной, культурной и государственной составляющих ее цивилизации. Мыслитель рассматривал «византизм» в первую очередь как идею, основанную на православии, то есть христианстве «с определенными чертами, отличающими его от западных Церквей, от ересей и расколов». Вследствие этого византийский идеал чужд «крайне преувеличенному понятию о земной личности человеческой, которое внесено в историю германским феодализмом». Чужд он и хилиазму – «всякой надежде на всеобщее благоденствие народов». А потому «он есть сильнейшая антитеза идее всечеловечества в смысле земного всеравенства, земной всесвободы, земного всесовершенства и вседовольства». «Византизм» в государстве, несомненно, означает иерархию, а в культуре – весьма ясные представления об эстетике, искусстве, науке, модах, обычаях, вкусах и одеждах. Леонтьев писал о богатой литературе (исторической, философской, догматической, богослужебной, нравственно-аскетической), неподражаемых и недосягаемых образцах искусства – святой Софии, иконописи Панселина, бесчисленных церковных песнопениях, «коими оглашаются и – как можно верить – до конца мира будут оглашаться во всей вселенной православные храмы», характеризуя все это как «в высшей степени самородное, оригинальное, новое». А потому величайшее значение византийской цивилизации для Леонтьева было очевидным. По словам Вадима Кожинова, «как раз тогда, когда Леонтьев писал эти строки, достигли своей научной зрелости выдающиеся творцы русского византиноведения». Публицист имел в виду академиков Василия Васильевского, Федора Успенского, Никодима Кондакова, «труды которых подтверждали полную правоту Леонтьева».
Та идея, которую Леонтьев обозначил как «византизм», является тем, благодаря чему Россия стала Третьим Римом. Суть этой идеи не только в преемственности по отношению к империи ромеев, но и в самобытности России.
Весьма схожая с леонтьевской концепция «византийского наследия России» профессора византийского и современного греческого языка, истории и культуры Лондонского университета Тойнби была продиктована отличным знанием истории. И это его убеждение очень не понравилось всевозможным сторонникам «общечеловеческой цивилизации».