Император Лев VI перед Христом. 886–912
Религиозное сознание Византии наделяло империю статусом сакрального института,
совершало сакрализацию империи. И в результате в структуре византийской
религиозности существенно усиливалась установка сакрализации реальности.
Сейчас нас, однако, интересует не столько преодоление предрассудков, сколько само содержание равнодействующей, истинные место и роль неискорененного язычества в византийской государственности и других сферах византийского бытия. Пусть за императорским культом в Византии не стояло политической теологии, утверждавшей обоготворение императора, как в языческих эллинистических монархиях. Пусть не было и цезарепапистской узурпации. Но абсолютно невозможно отрицать религиозного, сакрального понимания феномена империи! Вот уж за нею божественность утверждалась всегда и категорически, она сполна наделялась сакральною санкцией и сакральным закреплением. Уже в самом раннем очерке политической теологии Византии у Евсевия Кесарийского утверждалось, что изначально, «в замысле божественного домостроительства, империя уже стала провиденциальным орудием человеческого спасения» (Дагрон). Аналогично пишет и Стивен Рансимен: Византия – это «империя, конституция которой была основана на чисто религиозном убеждении, что империя есть образ Царства Божия на земле». И уже понятно отсюда, что «христианство освятило не столько личность императора как таковую, сколько его власть, место, и лишь в связи с этим – самого императора» (Георгий Курбатов).
Итак, в политической теологии Византии имел место «примат идеи царства по сравнению с идеей царя» (Курбатов): центр тяжести, главная идеологическая нагрузка и главное сакральное обеспечение – не за императором, а за империей. Но каким бы ни был предмет этого обеспечения, оно было сугубо языческим делом, хотя исполнялось средствами христианской обрядности и языком христианского учения. Ибо христианская, евангельская религиозность не дает почвы не только для обожествления императора, но и для сакрализации империи, будь то в форме ее признания «образом Царства Божия» и «провиденциальным орудием человеческого спасения» или в форме юстиниановой «симфонии». Так пишет отец Иоанн Мейендорф: «Как бы добросовестно ни читать Новый Завет, там не найти указания на <…> “симфонию” между Царством Божиим и “миром сим”; скорее – на напряженность между частными, неадекватными и неполными достижениями человеческой истории и абсолютной надеждой на иной мир, где Бог будет “всяческая во всем”». Поэтому то религиозное убеждение, на котором основана конституция Византийской империи, есть в корне языческое убеждение. И нет недостатка в свидетельствах ученых – притом разных конфессий и разных школ, – приходящих к такому выводу. Вот утверждения отца Александра Шмемана: «Обращение Константина не повлекло за собой никакого пересмотра, никакой переоценки теократического сознания империи, а напротив, самих христиан, саму Церковь <…> в империи заставило видеть богоизбранное и священное Царство. <…> Теория Юстиниана укоренена в теократическом сознании языческой империи, для которого государство есть священная и абсолютная форма мира, его смысл и оправдание». Вполне созвучны им заключения Дагрона: «С язычеством <…> императорская идеология продолжала оставаться связанной <…> власть по-прежнему оставалась втайне языческой». Без труда можно найти и другие подобные оценки.
Как легко понять, в этих оценках – двоякое суждение: не только о византийской государственности, но и о византийской религиозности. Религиозное сознание Византии, воспринимая влияние языческого теократического сознания, начинало воспринимать империю «богоизбранным и священным Царством». Оно наделяло империю статусом сакрального института, совершало сакрализацию империи. И в результате в структуре византийской религиозности существенно усиливалась установка сакрализации реальности (то есть утверждения прямой причастности Божественному каких-то явлений или вещей мира сего). Такая установка – универсальная принадлежность религиозного сознания, но в разных его формациях она занимает очень разное место. Одно из главных размежеваний между языческой и христианской религиозностью – именно в их отношении к сакрализации. В язычестве это, безусловно, господствующая установка, но в христианстве она играет лишь весьма ограниченную роль: как освящение она участвует в конституции литургической сферы, и круг явлений, охватываемых ею, определяется Евхаристией и остальными таинствами Церкви, оставаясь в границах литургической реальности.
Главная же, доминирующая установка – в корне иная, она соответствует поклонению, на евангельском языке, «в духе и истине» (Ин. 4: 24), всецелому устремлению человека к соединению со Христом в Духе Святом, к синергии и обожению, по православному учению. Исихазм оттого и признан ныне ядром православной духовности, что исихастская практика создавалась с единственной целью добывания квинтэссенциального христианского опыта – опыта восхождения к обожению. Подвижники признаются подлинными носителями этого опыта, как в предшествовавшие эпохи – апостолы, а затем мученики. Хранимая и культивируемая в исихазме установка обожения отвечает аутентично христианской религиозности, тогда как установка сакрализации (которую следует отличать от укорененного в Евхаристии сакраментально-литургического освящения) не передает уникальность и новизну Благой Вести, толкая византийское сознание назад, к язычеству.