Розановские аргументы и сегодня звучат свежо. Действительно, Киевская Русь, находившаяся в теснейшей связи с империей ромеев, нимало на нее не походила. Великие князья Московские менее всего напоминают романтиков или декадентов, трудно их заподозрить в горячей приверженности к недавно остывшему политическому трупу, похороненному тем более за тридевять земель. Одно дело – претендовать на его наследие, другое – перенимать его не оправдавшие себя практики. Даже на уровне символов византийские заимствования московских князей были довольно скромными: некоторые современные историки (Владимир Артамонов, Наталия Соболева, Алла Хорошкевич) считают, что пресловутый двуглавый орел импортирован вовсе не из Восточной Римской империи, а из Священной Римской империи германской нации.
Что же касается главного политического византийского трансфера – самодержавия, то и оно возникает на Руси из иных источников. Прежде всего оно есть следствие определенных исторических обстоятельств и реакции на них московских князей, а вовсе не результат каких-либо влияний. Конечно же, последние имелись и играли немалую роль. Но подражают всегда сильным и успешным, а не слабым и побежденным. Поэтому куда естественнее искать истоки российского самодержавия в ордынском образце (Андрей Фурсов), а в реформах главных зодчих Московского государства – Ивана III и Ивана IV – видеть османский след (Сергей Нефедов).
Не все так просто и с самой очевидной частью византийского наследия – православием. С одной стороны, бесспорно, что догматически и канонически русское православие – точная копия византийского. С другой стороны, не раз было отмечено (например, Сергеем Аверинцевым) существенное отличие русской и ромейской духовности, скажем, в определении критериев святости (канонизация князей-страстотерпцев Бориса и Глеба в Константинополе была бы невозможна). Общее место в искусствоведении – не только эстетическая, но и духовная оригинальность древнерусской иконописи периода расцвета в сравнении с иконописью византийской. Крупнейший специалист в данной области Виктор Бычков пишет о «Спасе» Рублева: «Такого Христа не знало византийское искусство».
И уж тем более смешно говорить о том, что византизм мог пронизывать быт низов русского общества, особенно крестьянства, далекого от культуры элиты и официального православия.
А хорош ли образец?
Этот вопрос нынешние византофилы тоже не слишком любят обсуждать, предпочитая пафосные речи о «величайшей тысячелетней империи». Но если внимательно присмотреться к причинам гибели последней, то мы увидим, что главные из них имеют разительное и глубокое сходство с теми недугами, которыми страдает Российская Федерация. Чтобы не быть заподозренным в предвзятости, предоставлю слово выдающемуся русскому «охранителю» Льву Тихомирову, который в своей «Монархической государственности» высказался о Византии более чем критично.
Тихомиров был убежден, что причины падения империи ромеев прежде всего внутренние, а не внешние: «Сила турок могла развиться только потому, что на это им дало возможность растущее захирение самой Византии. Политическая смерть Византии <…> всецело обусловилась недостатками ее государственной системы».
Что же это за недостатки?
Главный и основополагающий – отсутствие в Византии нации и в этническом, и в гражданском смыслах. С одной стороны, греки, являвшиеся культурно-политическим ядром империи, не были ее этническим большинством. С другой – имперская власть отказалась от взаимодействия с обществом и всячески мешала развиваться институтам самоуправления. Христианство же, будучи духовной скрепой государства, не могло заменить собой развитых горизонтальных социальных связей.
Таким образом, «государство тут строилось не из нации, а образовывало особую правящую корпорацию чиновников-политиканов, которые действовали от имени императора, но в то же время сами создавали императоров». В результате «византийская государственность развила самый крайний бюрократизм».
Описание Тихомировым византийской бюрократии, право же, звучит весьма злободневно: «Вместо того чтобы государство пользовалось в управлении содействием местных социальных сил, государство, напротив, своих чиновников сделало исправляющими должность социальных сил. Но разница при этой замене получается та, что, имея свои интересы в службе, чиновничество перестало быть на местах своего землевладения гражданами, не имело надобности заботиться об интересах этих местностей, об их оживлении, социальном здоровье и крепости, а смотрело на них только с точки зрения временного дохода и временной ступени карьеры. Его влияние не сохраняло крепость провинции, а разлагало. <…> Чиновники Византии служили усердно государству, но грабить народ не противоречило их патриотизму. Их хищения, дезорганизация всей страны, производимая ими и бывшая причиной того, что провинции рады были иноземному завоеванию, – все это общеизвестно, было это известно и самим императорам. Императоры, в которых жило чувство “служителя Божия”, были полны недоверия к своим чиновникам. Но значение высшей управительной власти неудержимо погружало императора в мир бюрократии, делало его не главой народа, а главой бюрократии».
Такая власть не могла не вести к деградации и самого общества: «Каждому начинало казаться, что дело справедливости – какое-то чужое дело, не касающееся его. Постоянное зрелище злоупотреблений и неправды подрывало веру народа в государство, разъединяло его с государством и нравственно. <…> Оставался жив еще только идеал царя, потому что он связывался с религиозными представлениями. Также и в самом автократоре религиозное чувство, сознание миссии “Божия служителя” поддерживало готовность охранять справедливость. Но возможности на это он имел очень мало. В каждую же минуту испытания, которых у Византии было так много, общая дезорганизация нации и ее разобщенность с государством сказывались самым тяжким образом».
Империя стала терять лояльность многочисленных этносов, входивших в ее состав, и привлекательность для этносов, живших по соседству: «Византийская государственность не привлекала к себе эти народы, напротив, являлась для них антипатичной, как сила только эксплуатирующая, но не дававшая почти ничего и сверх того сулящая народностям империи только порабощение чиновничеством. Социальные силы всякой провинции, всякой народности при включении в состав империи обречены были на захирение и уничтожение. Но при таком условии самостоятельного стремления быть с Византией, войти в ее состав не возникло и не могло возникать нигде. И вот в результате общая схема жизни империи состояла в том, что империя постепенно уменьшалась, теряла область за областью, на минуту кое-что расширяла, но потом опять шла на убыль. Количественная сила империи постоянно уменьшалась. И чем слабее количественно она становилась, тем тяжелее делалось для населения содержать грузную бюрократическую административную машину Византии».
В результате империя оказалась неспособной защититься от внешних опасностей – сначала от крестоносцев, потом от турок: «Бюрократический слой показал себя тем, чем он был: насквозь прогнившим. Он всегда смешивал государство с самим собой и служил государству, служа себе. Когда государство рушилось, чиновничество показало себя вполне изменническим в отношении нации. Нация же оказалась, во-первых, лишенной самомалейших центров организации, а потому неспособной поддержать государство, а, во-вторых, в ней проявился полный индифферентизм даже к поддержанию такого государства».
Что-то не слишком все это вдохновляет…