9
Судьба Римской церкви после Второго Ватиканского собора (1962–1965) напоминает затяжную осаду крепости, защитникам которой дан единственный шанс на спасение (сохранение лица): самим снять осаду и, приветливо улыбаясь толпам репортеров и зевак, распахнуть двери, подземелья, хранилища, сейфы – при условии, конечно, что случившееся будет поднесено не как поражение, а как приверженность демократическим ценностям и готовность к диалогу. Главное: они могут только обороняться, даже не думая о том, чтобы атаковать самим. Притом что жертвовать приходится самым важным – тем, на чем всегда держалась эта могущественнейшая твердыня западной истории: закрытостью и тайной. Либерализм с его культом абсолютной проницаемости не терпит никаких тайн и истребляет их силою медийной маго-мафии. Это мир культивируемых относительностей, не признающий никакого абсолюта, кроме самой культивируемости относительного. Его конец, по аналогии со смертью Кащея Бессмертного, на конце иглы, которая, минуя сказочный реквизит яйца, утки, зайца, сундука и дерева, – в свободной прессе. Оттого и держится он столь яростно за свободу прессы, что малейшая уступка по этой части ознаменовала бы начало его конца. Речь идет о некоем альтернативном аналоге Творения: мире, ежемгновенно возникающем из слухов и новостей и исчезающем со слухами и новостями, скорость которых приближается к скорости света. Особенность этого мира в его абсолютной выставленности напоказ: старое библейское игольное ушко, которое при случае расширяется до неба, потому что легче верблюду пройти через него, чем иному двуногому попасть на небо, пародируется здесь замочной скважиной, расширенной до дверей, стен, домов, городов, стран, пространств, вселенной. В этом мире снесенных перегородок есть свои маленькие и большие региональные онтологии: кухни, соединенные с гостиными; маленькие голландские дома с огромными освещенными окнами без занавесок (потому что занавески ущемили бы право случайных прохожих видеть и знать, как там живут); голландские же улицы с множеством открытых кабинок-писсуаров; реальное телевидение справления нужды, случек или ковыряния в носу, после чего рейтинги передач зашкаливают за все возможные пределы; онлайн-трансляции выяснения отношений, заканчивающиеся мордобоем; шоу-показ скелетов в шкафах в режиме реального времени. Наконец, гигантская карикатура таинства исповеди, где исповедуются уже не исповеднику в окошко исповедальни, а миллионам френдов и телезрителей в формате блога или в микрофон. Вынудили же американского президента-шалуна краснеть на весь мир при оглашении мельчайших подробностей его сношения с одной практиканткой, которое, как определили юристы, вовсе не было сношением, потому что сношение – «это когда…», а тут было без «когда…». Даже цюрихская масонская ложа Modestia cum Libertate провела несколько лет назад день открытых дверей, чтобы каждый желающий мог прийти и убедиться, что никакие «мы» не заговорщики, а просто – масоны. Потому что сам заговор сегодня – это всё те же голландские окна без занавесок: open conspiracу, как это еще в 20-е годы прошлого столетия внушал Герберт Уэллс, фабианец, фантаст и филантроп. Ну и каково же Ватикану с его тысячелетними тайнами сопротивляться этой, говоря словами Альваро д’Орса из одного письма к Карлу Шмитту, «порнодемократии»! В эпоху планетарной течки и утечки информации под техническим названием «викиликс». Второй Ватиканский собор – характерно его синхронное протекание с коммунистическим XXII съездом – подвёл итоги и поставил точки над «и». Церковь, писал в 1983 году Йозеф Ратцингер, «в приступе эйфории и оптимизма» открылась современности. Согласно другому – более правдоподобному – диагнозу, это было приступом не «эйфории и оптимизма», а отчаяния и безысходности. В предпосланной собору энциклике 1959 года Ad Petri Cathedram недвусмысленно говорится о его цели: приспособлении (accommodatum) к нуждам и обычаям нашего времени. Под знаком обновления, или осовременивания (aggiornamento), – почему бы не сказать «перестройки»? – Церкви. Вопрос: что это за обычаи «нашего времени», к которым готова приспособиться Церковь, сама веками творившая обычаи? Из длинного перечня таковых назовем немногие и основополагающие – те, которые возникали параллельно и на глазах: в религии четырех голосистых лемуров, объявивших себя популярнее Иисуса Христа, в бойкотировании опрятности и элементарных гигиенических норм, в студенческих уличных буйствах, в свальном греху студенческих же коммуналок. Словом – в воцарении босяка. Вот какой современности открылась Церковь, и вопросом было не только: как далеко это могло пойти, но и: как долго это могло продлиться.
10
Не секрет, что люди прессы решают, кто есть кто и что есть что, после чего меченые «кто» и «что», получив свое второе – «политическое» – тело, катапультируются в пространство публичности. Это правило значимо для всех ниш социального и не знает исключений. Сюда относятся миллиардеры и футболисты, писатели и боксеры, эстрадные певцы и парикмахеры, принцы и портные, президенты и дирижеры, политики и бандиты, телеведущие и серийные убийцы, педофилы и адвокаты, философы и феминистки, при случае даже домашние животные: собаки, кошки, лошади, кролики, хомяки, попугаи – в зависимости от дома и степени раскрученности хозяев. Понятно, что свое место отведено здесь и Церкви, прежде всего высокому духовенству, раскрутка которого ведется всё в том же привычном режиме температур и давлений. В романе Гюго «Собор Парижской Богоматери» есть сцена, где священник Клод Фролло, глядя сквозь окно своей кельи на собор, переводит взгляд на лежащую перед ним книгу и произносит: «Это убьет то». Книга убьет здание. В сегодняшней редакции фраза выглядит иначе. Место собора заняла здесь книга, а место книги – убивающий её экран персонального компьютера. Со Второго Ватиканума Римская церковь стремится сократить разрыв, как бы невольно имитируя протестантские практики с дискотеками в церквях и Богом в роли диск-жокея. Что она сокращает на деле, так это лишь сроки своей смерти. Блаженный папа Иоанн Павел II добился здесь внушительных успехов. Нужно только вспомнить его покаяния и извинения: за бесчинства крестоносцев, инквизицию, расколы и войны, Варфоломеевскую ночь, суд над Галилеем. Несомненно, это был первосвященник как раз по вкусу либеральной публики, и если его время от времени заносило в неуступчивость, то это с лихвой компенсировалось эксцентрикой его демаршей, вроде присутствия в качестве слушателя на концерте рок-звезд в Болонье в 1997 году или провозглашения святого Исидора Севильского покровителем Интернета. Его немецкий преемник, которого пресса невзлюбила с самого начала (немец – это вообще аллерген Запада, а немец-папа – чёрт знает что), оказался в этой связи гораздо менее удачливым. Ему не прощали и доли того, что прощали его блаженному предшественнику, потому что в его решениях и реакциях, хоть и столь же половинчатых, не было блажи, а были пусть едва слышимые, но явные нотки старого ненавистного немецкого протеста. Чего стоит уже одна ссылка на Мануила II Палеолога, вызвавшая бурю негодования в исламском мире: «Покажите мне, что нового принес Мухаммед, и вы найдете злые и бесчеловечные вещи вроде повелений мечом насаждать проповедуемую им веру». Или снятие отлучения с четырех епископов-лефевристов, отлученных предшествующим папой, в том числе и с Ричарда Уильямсона, известного своим отрицанием газовых камер и Холокоста. Добровольный уход Бенедикта XVI был, конечно, вынужденным, и если он мотивировался состоянием здоровья, то речь, скорее всего, шла не столько о личном недуге, сколько о недуге самой Церкви; со здоровьем Иоанна Павла II никоим образом не обстояло лучше, но этот папа предпочел уйти не на покой, а в блаженство, где только и делал, что демонстрировал готовность к диалогу, целуя Коран и выпуская музыкальные компакт-диски. В этом – разумеется, с соответствующими поправками – было что-то от Брежнева, вернее, не самого Брежнева, а Брежнева из анекдотов о Брежневе. Журналисты, захлебываясь от восторга, писали о понтифике, «еще раз доказавшем, что Католическая церковь идет в ногу со временем», что хоть и было сильным преувеличением, но достаточно точно передавало тенденцию. Эти промахи и пытался нейтрализовать немецкий папа, робко напоминая urbi et orbi, что Церковь – не место встречи молокососов, в том числе и поседевших, а нечто серьезное. По существу, это был транзитный папа, взявший на себя бремя перехода от католической Реформации Второго Ватиканума к чаемой столь многими католической же Контрреформации. Выбор, павший после его ухода на аргентинского кардинала Бергольо, говорит в пользу этого предположения. Франциск I, или просто Франциск («Франциск, и баста!» – как закрыл тему один кардинал), оказался, по всей видимости, лучшим кандидатом на эту роль. Он – не немец, а значит, не отягощен врожденным пороком вины и необходимостью всё время извиняться. К тому же он именно Франциск в ауре ассизского «беднячка»: в момент провозглашения его понтификом он появился просто в белой сутане и с надгрудным железным крестом вместо шелковой столы и золотого креста, а в бытность кардиналом жил в маленькой квартире и ездил на общественном транспорте. Его давнишний конфликт с либеральным аргентинским правительством, охарактеризовавшим резкое неприятие им однополых браков как «Средневековье», дает ему еще один козырь в возможной реорганизации и радикализации позиций. Наконец, он иезуит, то есть член той самой военно-монашеской организации, которая была создана во время Тридентинума и на фоне которой официальное папство стало больше походить на «потемкинскую деревню», чем на престол. Это слияние «черного» и «белого» пап в одном лице – симптом необыкновенной важности, указывающий, как кажется, на то, что время блаженных блажей осталось в прошлом и что Церкви придется решительнее заботиться о своей вменяемости. Вот только рассчитывать при этом на какой-нибудь успех – в атмосфере всеобщей, изо дня в день нарастающей мировой невменяемости – она вряд ли станет, а играть роль самоубийцы ей просто не дадут, даже если бы она дошла до этого. Церковь, насчитывающая более миллиарда приверженцев, нужна во всех смыслах – экономическом, политическом, культурном, и более чем очевидно, что никто ей не даст деградировать полностью и окончательно. В общем пасьянсе мировой колоды карт ей отведена роль диалектически необходимого контраста: некоего хранителя традиции по воскресным и праздничным дням. Портить и пачкать её не имеет смысла, потому что кто же сделает это лучше нее самой. Просто грязь должна подаваться в строго дозированных порциях – так, чтобы на «меньше» тут всегда было «больше», а на «больше» – «меньше». Главное, чтобы степень маразма не превышала критический (заранее установленный) уровень: можно было бы условно назвать его «планкой Кароля Войтылы». Не исключено, что новому иезуитскому папе будет даже позволено подергаться сильнее обычного в обличении пороков и язв современного мира. Когда он умрет, его просто причислят к святым.
Базель, 28 апреля 2013 года